Главная Каталог статей Полезные ссылки Поиск по сайту Гостевая книга

Меню

Главная arrow Научная библиотека arrow Социология культуры arrow Р. Барт Миф сегодня
Р. Барт Миф сегодня Печать E-mail
Автор Сергей   
21.10.2007 г.

 Миф это слово

Разумеется, это не какое угодно слово: чтобы язык стал
мифом, он должен обладать некоторыми особыми качест­
вами — чуть ниже мы увидим, какими. Однако с самого
начала необходимо твердо заявить, что миф представляет'
собой коммуникативную систему, некоторое сообщение.                    

Отсюда явствует, что это не может быть ни вещь, ни понятие или идея; это форма, способ обозначения. Далее нам придется заключить эту форму в исторические рамки, определить условия ее применения, вновь наполнить  ее социальным содержанием; но прежде всего ее следует                    

описать как форму.

Ясно, что было бы чистой иллюзией пытаться выде­лять мифические предметы по признаку их субстанции: поскольку миф - это слово, то мифом может стать все, что покрывается дискурсом. Определяющим для мифа является не предмет его сообщения, а способ, которым оно высказывается; у мифа имеются формальные грани­цы, но нет субстанциальных. Значит, мифом может быть все? Да, я считаю так, ибо наш мир бесконечно суггести­вен. Любой предмет этого мира может из замкнуто-немо­го существования перейти в состояние слова, открыться для усвоения обществом — ведь никакой закон, ни приро­дный, ни иной, не запрещает нам говорить о чем угодно. Дерево — это дерево. Да, конечно. Но дерево в устах Мину Друэ — это уже не просто дерево, это дерево приукрашен­ное, приспособленное к определенному способу воспри­ятия, нагруженное положительными и отрицательными литературными реакциями, образами, одним словом, к его чистой материальности прибавляется определенное соци­альное применение.

Разумеется, не обо всем говорится одновременно: бы­вают предметы, которые на миг попадают во владение мифического слова, а затем исчезают, и их место занима­ют, становясь мифом, другие. Бывают ли предметы фа­тально суггестивные, как говорил Бодлер о Женщине?2 Определенно нет: можно допустить, что бывают мифы очень древние, но никак не вечные, ибо только человечес­кая история превращает действительность в слово, она и только она властна над жизнью и смертью мифического языка. Уходя или не уходя корнями в далекое прошлое, мифология обязательно зиждется на историческом осно­вании, ибо миф есть слово, избранное историей, и он не может возникнуть из "природы" вещей.

Это слово является сообщением. Следовательно, оно может быть не обязательно устным высказыванием, но и оформляться в виде письма или изображения; носителем мифического слова способно служить все — не только письменный дискурс, но и фотография, кино, репортаж, спорт, спектакли, реклама. Миф не определяется ни сво­им предметом, ни своим материалом, так как любой мате­риал можно произвольно наделить значением: если для вызова на поединок противнику вручают стрелу, то эта стрела тоже оказывается словом. Конечно, на уровне вос­приятия зрительный образ и, например, письмо обраща­ются к различным типам мышления; да и зрительный образ можно читать по-разному схема становится носителем значения гораздо легче, чем рисунок, подражание — лег­че, чем оригинал, карикатура — легче, чем портрет. Но здесь важно, что перед нами уже не теоретический способ представления, а именно этот образ, наделенный именно


этим значением; мифическое слово создается из материа­ла, уже обработанного с целью определенной коммуника­ции; поскольку в любых материалах мифа, образных или графических, уже предполагается их понимание как зна­ков, то о них можно рассуждать независимо от их вещес­твенной основы. Эта основа не совсем безразлична: зри­тельный образ, конечно, императивнее письма, свое значение он внушает нам сразу целиком, без разложения на дробные элементы. Но подобное различие уже не яв­ляется конститутивным. Как только зрительный образ на­чинает нечто значить, он сам становится письмом, а в ка­честве письма он предполагает и некое словесное оформление.

Итак, в дальнейшем под словами "язык", "дискурс", "слово" и тому подобными будет подразумеваться любая значимая единица или образование, будь то вербальное или же визуальное; фотография будет рассматриваться как речь наравне с газетной статьей; даже сами вещи мо­гут стать речью, если они что-нибудь значат. Собственно, такое общеродовое понимание слова "язык" подтвержда­ется историей письма: задолго до изобретения нашего ал­фавита регулярными формами речи служили предметы, например кипу3 у индейцев инка, или же рисунки типа пиктограмм. Однако это не значит, что мифическое слово следует рассматривать как естественный язык; на самом деле миф относится к ведению иной науки, включающей в себя лингвистику, а именно семиологии.

 


стремятся изучать факт лишь постольку, поскольку он значим. А постулировать знаковость — это и значит обращаться к семиологии. Я не хочу сказать, что все эти научные направления в равной мере исчерпываются семиологией, — у каждого из них есть свое особое со­держание. Однако все они имеют общий статус как науки о ценностях: не довольствуясь нахождением факта, они определяют и исследуют его как замещение чего-то другого.

Семиология есть наука о формах, поскольку она изу­чает значения независимо от их содержания. Здесь сле­дует сказать несколько слов о том, зачем нужна такая формальная наука и каковы ее пределы. Ее необходимость — та же, что и необходимость любого точного языка. Жданов, высмеивая философа Александрова, писавшего о "шарообразном строении нашей планеты", сказал5: "До сих пор казалось, что шарообразной может быть только форма". Жданов был прав: структуру нельзя описывать как форму и наоборот. В "жизни" они, быть может, и об­разуют неразличимую цельность. Но науке нечего делать с невыразимым: если она хочет изменить "жизнь"6, она должна ее высказывать. Вопреки донкихотским устрем­лениям к синтезу (впрочем, сугубо платоническим), вся­кая критика должна быть готова к аскетическому самоог­раничению, к искусственности анализа, а в ходе самого анализа должна подбирать себе адекватные методы и языки описания. Будь историческая критика не столь запугана призраком "формализма", она, возможно, была бы не та­кой бесплодной; она понимала бы, что1 изучение специфи­ки форм ни в чем не противоречит обязательным принци­пам целостности и историзма. Наоборот, чем специфичнее та или иная система определена в своих формах, тем луч­ше она поддается исторической критике.; Пародируя из­вестную максиму, можно сказать, что формализм в не­большой дозе уводит от Истории, зато в большой приводит к ней назад7. Можно ли найти лучший пример целостной критики, чем анализ святости в "Святом Гене-зии" Сартра8, анализ одновременно формальный и исто­рический, семиологический и идеологический? Напротив, опасно рассматривать формы как нечто двойственное, по­луформы-полусубстанции, наделяя форму некоей субстан­цией формы, что и произошло, в частности, в ждановском


реализме. Семиология, определенная в своих границах, отнюдь не является метафизической ловушкой — это на­ука в ряду прочих наук, она необходима, но не достаточ­на. Важно уяснить себе, что единство в объяснении пред­мета достигается не отсечением того или иного подхода к нему, но, по словам Энгельса, диалектической координа­цией специальных наук9, имеющих с ним дело. Все это относится и к мифологии: она входит в состав семиоло­гии как науки о формах и идеологии как исторической науки; ее предмет — оформленность идей*.

• Как известно, в семиологии обязательно постулирует­ся соотношение двух элементов — означающего и означа­емого. Это соотношение соединяет разнопорядковые объ­екты, а потому представляет собой не равенство, но эквивалентность.  Здесь следует помнить:  хотя в по­вседневном языке говорится, что означающее просто вы­ражает собой означаемое, но на самом деле в любой се-миологической системе передо мною не два, а три разных элемента; действительно, я воспринимаю не просто один элемент за другим, но и все соотношение, которым они соединены; таким образом, имеется означающее, означае­мое и знак, то есть итог ассоциации двух первых членов. Возьмем букет роз — он будет означать мою любовь. Раз­ве в нем есть только означающее и означаемое, то есть розы и мое чувство? В нем нет даже и того — есть только розы, "проникнутые любовью". Зато в плане анализа на­лицо все три элемента, ибо розы, наполненные любовью, точно и безупречно распадаются на розы и любовь; одно и другое существовали по отдельности, пока не соедини­лись вместе, образовав нечто третье — знак. Если в жи­тейском плане я действительно не в состоянии отделить розы от сообщения, которое они несут, то в плане анализа я никак не вправе смешивать розы-означающее и розы-

 


знак: означающее пусто, тогда как знак полон, он пред­ставляет собой смысл. Или возьмем черный камешек — я могу по-разному наделять его значением, он всего лишь означающее; но коль скоро я придал ему раз и навсегда некоторое определенное означаемое (к примеру, смерт­ный приговор при тайном голосовании), то он становится знаком. Конечно, между означающим, означаемым и зна­ком имеются столь тесные функциональные зависимости (подобные отношениям части и целого), что их аналити­ческое разложение может показаться бесплодным; но, как мы скоро увидим, такое разграничение имеет первосте­пенную важность при изучении мифа как семиологичес-кого комплекса.

Само собой разумеется, что все три элемента являются чисто формальными, и им можно придавать различное содержание. Вот несколько примеров. Для Соссюра, ра­ботавшего с естественным языком (частной, но в методо­логическом отношении образцовой семиологической сис­темой), означаемым является понятие, означающим — психоакустический образ, а соотношение понятия и обра­за есть знак (например, слово), или конкретная едини­ца*10. Для Фрейда, как известно, душевная жизнь пред­ставляет собой густое переплетение эквивалентностей, замещений. Одним (вообще говоря, не первичным) из со­относимых элементов служит в ней явный смысл поступ­ков и переживаний, вторым — их латентный, или бук­вальный смысл (например, психический субстрат сновидения), третьим же и здесь является соотношение двух первых — то есть само сновидение в своей полноте, или же оплошный поступок, или же невроз, рассматрива­емые как род компромисса, как экономная состыковка формы (первый элемент) с интенциональной функцией (второй элемент). Отсюда ясно, насколько важно отли­чать знак от означающего: сновидение, по Фрейду, не рав­няется ни своей явной данности, ни своему латентному содержанию, это функциональная связь обоих элементов. Наконец, в сартровской критике (ограничусь только тре­мя хорошо известными примерами) означаемым является пережитый субъектом первичный кризис (разлука с ма-


терью у Бодлера, называние воровства воровством у Жене)", Литература как дискурс образует означающее, а отношением кризиса и дискурса определяется творчество, то есть некоторое значение. Понятно, что трехчленный комплекс знака, при всем постоянстве своей формы, в разных случаях реализуется по-разному; поэтому прихо­дится вновь и вновь повторять, что семиология обретает свое единство лишь на уровне форм, а не содержаний; ее компетенция ограниченна, она может работать только с тем или иным языком и осуществляет только одну опера­цию — чтение, дешифровку.

Описанная выше трехчленная схема — означающее, оз-     ' начаемое и знак — обнаруживается также и в мифе. Но миф    * представляет собой особую систему в том отношении, что он создается на основе уже ранее существовавшей семиоло­гической цепочки: это вторичная семиологическая система. То, что в первичной системе было знаком (итог ассоциации понятия и образа), во вторичной оказывается всего лишь означающим. Напомню, что материалы, из которых создает­ся мифическое высказывание (собственно язык, фотография, живопись, плакат, обряд, вещь и т.д.), могут быть исходно разнородными, но, попадая во владение мифа, они сводятся к голoii знаковой функции; для мифа все они лишь сырье, все они едины в том, что приведены к чисто языковому состоянию. В буквенном или же пиктографическом письме миф видит всего лишь сумму знаков, некий совокупный знак, итоговый член первичной семиологической цепочки. И вот теперь этот итоговый член делается первым элементом но­вой, более крупной системы, надстраивающейся над ним. Миф как бы возвышается на ступеньку над формальной системой первичных значений. Поскольку этот сдвиг имеет принципиальую важность для анализа мифа, я попытаюсь изобразить его следующей схемой — естественно, имея в виду, что ее пространственное строение служит не более чем метафорой:

 


Как мы видим, в мифе имеется две семиологических системы, одна из которых смещена по отношению к дру­гой: во-первых, это лингвистическая система, система ес­тественного языка или же аналогичных ему способов пред­ставления, которую я в дальнейшем буду называть язык-объект, так как этим языком миф овладевает, чтобы построить свою собственную систему; во-вторых, сам миф, который я буду далее называть метаязыком, так как он представляет собой вторичный язык, на котором говорят о первичном. Размышляя о метаязыке, семиолог не обя­зан разбираться в устройстве языка-объекта, ему уже боль­ше не нужно учитывать все детали лингвистического ком­плекса; из всего этого комплекса ему требуется лишь итоговый член, то есть совокупный знак, и лишь постоль­ку, поскольку тот включается в структуру мифа. Вот по­чему семиолог вправе одинаково рассматривать письмо и зрительный образ: они интересны ему только тем, что это знаки, поступающие в распоряжение мифа и наделенные одной и той же знаковой функцией, составляющие в обо­их случаях язык-объект.

Пора привести один-два примера мифического слова. Первый я возьму из записной книжки Валери*. Предпо­ложим, я ученик пятого класса во французском лицее; я открываю свой учебник латинской грамматики и читаю там фразу из Эзопа или же Федра13: quia ego nominor leo. Остановившись, я начинаю размышлять: в этом предло­жении есть некая двусмысленность. С одной стороны, слова здесь имеют свой простой смысл — "ибо меня зовут лев". А с другой стороны, фраза явно находится здесь затем, чтобы обозначать для меня нечто иное; постольку, пос­кольку она обращена ко мне, ученику пятого класса, она ясно говорит мне: "я — грамматический пример для ил­люстрации правил согласования именной части составно­го сказуемого". Я даже вынужден признать, что для меня эта фраза вовсе не означает своего собственного смысла, вовсе не стремится что-либо сообщить мне о льве и о том, как его зовут; ее настоящее, итоговое значение в том, что­бы быть усвоенной как наглядный пример грамматичес­кого согласования. Отсюда я делаю вывод, что передо мною особая, расширенная семиологическая система, выходя-


щая за рамки естественного языка; здесь, конечно, есть означающее, но это означающее само образовано суммой знаков, уже само по себе составляет первичную семиоло-гическую систему ("меня зовут лев"). Далее формальная схема развертывается по всем правилам: в ней имеется означаемое ("я — грамматический пример") и общее зна­чение, то есть не что иное, как соотношение означающего и означаемого; ведь ни самоименование льва, ни грамма­тический пример не даются мне по отдельности.

Теперь второй пример: я сижу в парикмахерской, мне подают номер "Пари-матча"14.  На обложке изображен юноша-негр во французской военной форме, он отдает честь, глядя куда-то вверх, очевидно на развевающийся там трехцветный флаг. Таков смысл зрительного образа. Но и при наивном, и при критическом восприятии мне вполне понятно, что означает этот образ для меня: он оз­начает, что Франция — это великая Империя, что все ее сыны, без различия цвета кожи, верно служат под ее зна­менем и что лучший ответ хулителям так называемого колониализма — то рвение, с каким этот чернокожий слу­жит своим "угнетателям". Итак, передо мной здесь опять-таки расширенная семиологическая система: в ней есть означающее, само уже образованное некоторой первич­ной системой ("чернокожий солдат отдает французское воинское приветствие"), есть означаемое (в данном слу­чае — намеренно неразличимое смешение "французскос-ти" и "военности") и, наконец, есть наглядность означае­мого, проступающего сквозь означающее.

Прежде чем взяться за анализ каждого из элементов системы мифа, следует  условиться о терминологии. Как мы теперь знаем, означающее в мифе может рассматри­ваться с двух точек зрения — либо как итоговый член системы языка, либо как исходный член системы мифа. Поэтому для него требуется два разных названия: в плане языка, то есть как итоговый член первичной системы, я буду называть означающее смыслом ("меня зовут лев", "негр салютует французскому флагу"), а в плане мифа — фор­мой. В отношении означаемого двусмысленность возни­кнуть не может — для него мы оставим термин понятие. Наконец, третий элемент представляет собой соотноше­ние двух первых — в системе естественного языка это знак, но во втором случае воспользоваться тем же словом

241

 


Форма и понятие

Означающее в мифе предстает в двойственном виде, будучи одновременно смыслом и формой, с одной сторо­ны полным, с другой — пустым. В качестве смысла оно уже предполагает некоторую прочитанность - я вижу его глазами, оно обладает чувственной реальностью (в отли­чие от лингвистического означающего, имеющего чисто психический характер) и насыщенностью; как самоиме­нование льва, так и воинское приветствие негра представ­ляют собой связные, рационально самодостаточные един­ства; подытоживая в себе ряд лингвистических знаков, смысл мифа обладает собственной ценностью, он состав­ляет часть некоторой истории — истории льва или же негра; в смысле уже заложено некоторое значение, и оно вполне могло бы довлеть себе, если бы им не завладел миф и не превратил внезапно в пустую паразитарную форму. Смысл уже завершен, им постулируется некое знание, некое прошлое, некая память — целый ряд сопо­ставимых между собой фактов, идей, решений.

При превращении смысла в форму из него удаляется все случайное; он опустошается, обедняется, из него испа­ряется всякая история, остается лишь голая буквальность. Читательское внимание парадоксально переключается, смысл низводится до состояния формы, языковой знак — до функции означающего в мифе. Если слова "quia ego nominor leo" поставить в рамки чисто языковой системы, то в ней эта фраза будет внутренне полной, богатой, свя­занной с чьей-то историей: я — дикий зверь, лев, живу в такой-то стране, я возвращаюсь с охоты, а мне предлага­ют поделиться добычей с телкой, коровой и козой; но по­скольку я сильнее всех, то под разными предлогами заби­раю все куски себе, причем последний довод состоит просто

в том, что меня зовут лев. Но как только та же фраза становится формой мифа, от всей этой длинной истории в ней почти ничего не остается. Смысл заключал в себе целую систему ценностей — тут и история, и география, и мораль, и зоология, и Литература. В форме все это богат­ство устраняется; форма обеднела и должна быть напол­нена новым значением. Нужно оттеснить на задний план историю льва, чтобы очистить